Черноголовка: сказка Виталия Валентиновича Бианки читать онлайн

Черноголовка

Информация для родителей: Черноголовка — так зовут птичку, о которой рассказывается в поучительной сказке Виталия Бианки. Старый художник пытается помочь птичке прокормить своих птенцов. Но что из этого получится? Сказка «Черноголовка» рекомендована детям от 5 до 9 лет. Дети с 7 лет могут прочитать её сами.

Картинка к сказке Черноголовка

Читать сказку Черноголовка

В саду совхоза — там, где упал давно сгнивший забор и старинный помещичий сад соединился с диким лесом, — в густых ёлушках пела тоненькая черноголовая птичка.

Старик любил послушать её песню.

Он жил в заново отремонтированном и выкрашенном в ярко-красный цвет домике, в самом отдалённом углу сада.

Вечерами садился старик на крыльце, задумчиво посасывая трубку, — и закрывал глаза. Из дому выходил кот — упитанный чёрный мурлыка — и садился рядом с хозяином. Так сидели они молча, — и в ёлушках начинала петь весёлая маленькая Черноголовка.

Вернее, — кончала. Начинала петь Черноголовка с самого раннего утра, едва стряхнув с себя ночную дрему. И пела весь день до захода. Пела, весело разыскивая маленьких червячков-гусениц для подруги: подруга её сидела в гнезде, терпеливо высиживала птенцов. Пела, деловито перепархивая с дерева на дерево. Пела, прыгая по земле или усевшись отдохнуть на минутку на ветке.

Но днём старик её песен не слышал: ведь утром и днём так много разных голосов, криков и шумов в саду и в лесу, а у Черноголовки не такая уж сильная песня. Да и думал старик о другом с утра. Каждое утро он брал плоский ящик, шёл на берег озера и садился писать акварельные этюды. Старик был художник. Он постигал мир глазами. И, погружённый в свою работу, переставал слышать звуки.

А вечером работа кончалась. Надо было дать отдых натруженным глазам. Старик закрывал их — и ему тогда становилась слышна песня весёлой Черноголовки.

У Черноголовки всего и была одна песенка. Но пела она её часто, иногда меняя в ней некоторые ноты. Голос Черноголовки был чистый, звучный и напоминал маленькую флейту. Он то выводил нежную, замирающую к концу мелодию, то прищёлкивал и трещал по-дроздиному, то шаловливо передразнивал голоса других птиц.

От этой песенки старику становилось хорошо на душе, немножко грустно и как-то особенно уютно.

Старик всю жизнь прожил один, и уюта ему больше всего не хватало в жизни.

Раз, когда он сидел так, вслушиваясь в звуки невидимой маленькой флейты, товарищ его старый чёрный кот — бесшумно соскочил с крыльца, перебежал дворик и исчез в кустах.

Старик ничего не заметил. Закрыв глаза, он тихонько посапывал трубкой. Он думал, что его чёрный друг, как всегда, сидит с ним рядом.

Вдруг песня оборвалась жалким писком.

Старик открыл глаза, вынул трубку изо рта, с тревогой повернул ухо к ёлушкам. Прошла минута, другая, третья. Нет, Черноголовка не пела больше.

Начинало темнеть. Ни шороха не доносилось из сада.

Вдруг чёрная хвостатая тень скачками бесшумно пронеслась от кустов к избе. Старик успел различить кота и в зубах у него — маленькую растерзанную птичку.

Старик сердито засопел трубкой. Он вдруг почувствовал себя совсем одиноким в диком, заброшенном саду.

До полной темноты сидел он на крылечке, молчаливый и расстроенный.

И ночью, когда лёг в постель и кот, по обыкновению, вспрыгнул к нему на кровать, старик спихнул его ногой на пол и сказал:

— Ты зверь. У тебя нет сердца.

Потом подумал, вылез кряхтя из постели, и привязал кота на верёвку к ножке кровати.

Утром, как всегда, старик взял ящик с красками и побрёл на берег озера.

Но не спешил приступать к работе. Раскурил трубку. Поглядывал, щурясь на оранжевый песок берега, на зелёную воду, на трепетно отражённые в зеркале воды серебристо-голубые стволы больших осин на острове.

Блаженное спокойствие, так грубо нарушенное вчера смертью любимой птички, возвращалось медленно. Хотелось, чтобы хоть тут все было без изменений, привычно.

Из-за острова плавно выдвинулась узкая лодочка. На корме её высилась тонкая девичья фигура с веслом в руках.

«Вот и Гондольер Молодой», — удовлетворенно подумал старик.

Так он мысленно назвал незнакомку, каждое утро проплывавшую мимо него в лодке. Он знал только, что она из партии не то геологов, не то зоологов, стоявшей лагерем, по другую сторону озера.

В нескольких местах среди воды на равных расстояниях друг от друга возвышались группы кустов. Как клумбы. Незнакомка по очереди подъезжала к каждой из них и раздвигала ветви тонкими руками. Потом отъезжала от «клумбы», записывала что-то в книжечку, все стоя на корме, — и направляла лодку к следующей.

Проезжая мимо художника, она всегда приветливо, но односложно здоровалась с ним. Старик молча кивал в ответ, — и видение беззвучно скользило мимо.

Ему нравилось такое уважение к его труду, обычно вызывающему назойливое любопытство случайных свидетелей. Нравилась серая клетчатая блузка и юбка, узко перехваченная в талии красным кушаком. Нравилась ладная фигурка, худое личико, гладко причесанные на прямой пробор невьющиеся чёрные волосы.

Даже влюблённый затруднился бы сразу ответить, красива ли она. В ней не было ничего бросающегося в глаза. Но опытным глазом художника старик с первой же встречи понял в ней безошибочную соразмерность всех частей тела и черт лица, как раз то, что делает человека спокойно прекрасным в полной гармонии со всем окружающим его в природе.

Недаром эта ладная фигурка вне плана и заданий сама собой вошла во многие последние его этюды.

Вне плана и заданий и даже вопреки им, — потому что художник писал этюды для задуманной им большой картины: «Без человека».

Картина первозданной природы: томный полдень склоняющегося к осени лета, величавый покой матери-земли, покой воды, покой плодоносящих деревьев и высоких, сильных трав. Полуденное перемирие в извечной войне животных: птицы со сложенными крыльями, сонно греющийся на солнцепёке чуткий речной зверь — выдра.

Ни нервов, ни суеты сумасшедшей лихорадки машины времени, пущенной человеком на предельные скорости.

Лодка подплывала. Незнакомка, бесшумно погружая вёсла в воду, упругими толчками двигала вперёд лёгкое судёнышко.

Почти поравнявшись с художником, встретила его внимательный взгляд, молча и серьёзно улыбнулась и негромко сказала:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — произнёс и старик, забыв кивнуть головой в знак приветствия. — Зачем это вы каждый день объезжаете кусты?

Точно кистью мазнул: лицо незнакомки мгновенно вспыхнуло. («Почти один цвет с кушаком», — отметил про себя художник.)

Упёршись веслом в близкое дно, незнакомка резко остановила плавный бег лодки.

— Мы расставили на озере искусственные дупла. Я проверяю, как в них несутся нырковые утки.

Старик удивлённо распустил бесчисленные складочки вокруг глаз.

— Дикие утки?

— Да: крохаля, гоголя, хохлатые чернети. Две кладки мы берём, третью оставляем.

— Значит, диких птиц заставляете нестись для себя, как этих… кур?

— Как домашних. Делаем опыт. Пока удачно.

Она улыбнулась, как показалось художнику, неприятно — самонадеянно, почти хищно.

Он пожал плечами.

— Странное занятие!

Она уже насмелилась было что-то в свою очередь спросить, но вдруг осеклась. Старик не желал скрывать своего презрения.

Сказала только:

— Доброй работы! — и опять вся вспыхнула.

И только отъехав уже довольно далеко, прокричала рывками:

— Очень! Люблю! Ваши! Картины! — и поспешно заработала веслом.

— Много ты в них понимаешь! — сердито проворчал старик. — Ленинградская, видно. Откуда меня знает?

Он отложил кисти. Сидел прямой и строгий, устремив невидящий взгляд поверх воды.

— Доярка! Луну — и ту выдоить хотели бы. И жалости никакой.

Лёгкая стайка пёстрых куличков-камнешарок промелькнула над водой и рассыпалась по берегу. Глаза художника осветились радостью: он знал этих птиц и любил.

Кулички разбежались, и каждый, покланявшись всем тельцем на тоненьких ножках, стал суетливо осматривать каждую щепочку, каждый камешек на песке. Шарили носом, что-то выхватывали оттуда и быстро, незаметно проглатывали.

Один подбежал совсем близко, — старик не двигался, чтобы не спугнуть робких птичек. Куличок сунул голову под слегка приподнятый серый пласт высохшей тины. Протиснулся под него весь. Видимо, старался приподнять край.

Но пласт был велик и тяжёл для него.

Куличок вынырнул наружу, отряхнулся и несколько раз тоненько свистнул.

Сейчас же со всех сторон к нему подбежали, мелко семеня ножками, товарищи; дальние подлетели.

Куличок опять нырнул под пласт — и все его товарищи за ним.

Поддавшись их дружному напору, пласт поднялся. Край его обломился, и кусок зелёной сысподу тины опрокинулся на песок.

Кулички сейчас же осыпали его и быстро-быстро заработали носами: тыкались ими в сырую, мягкую подушку тины, собирая обильную поживу.

Широко улыбнулся старик.

— Ах вы молодцы! Ах вы… смешные человечки!

Когда камнешарки улетели, он с жаром принялся за работу.

Вечером вышел на крылечко с томиком давно знакомых стихов.

Сел, закрыл глаза.

Но чего-то не хватало.

— Котофей где же? Ах да!..

Вспомнил, что днём сам просил унести кота.

Тишина была неприятна: маленькая песня Черноголовки не наполняла её уютом.

Попробовал думать о другом, — нет, мысли возвращались к погибшей птичке. От неё вели к думам о себе.

— Странно всё-таки. Ведь лет поди с четырнадцати не слыхал Черноголовки, а сразу узнал её песню. Впадаю в детство: близкое забывается, давнее свежеет в памяти.

Одна за другой вставали картины прожитого.

Глухой провинциальный городок, кудрявые яблочные сады за деревянными заборами. А кругом — тёмной стеной таинственный лес. Старики говорили: «семь вёрст до небес и все лесом». А вширь он «до края света».

Лес, населённый страшными зверями, легкокрылыми птицами. Зелёное царство бабы-яги, леших, водяных, кикимор, шишиг — всякой нечисти. Страшный, но непреодолимо манящий.

Гимназистиком в серой блузе, в штанах из чертовой кожи, опоясанный ремнём с прямоугольной жёлтой пряжкой, увлёкся собиранием птичьих яиц. Сколько даром загубил прекрасных жизней!

Жадные детские глаза пленились маленькими живописными чудами — яичками певчих птиц. Хрупкие живые самоцветы, совершенные по форме, теплейших цветов и оттенков.

Старался сохранить для себя эту красоту: «остановись, мгновенье, — ты прекрасно!»

Глупая затея: чтобы сохранить яйца, приходилось их выдувать, а от этого они теряли свою неуловимую живую прелесть. Оставались скорлупки — холодные, мёртвые.

Зимой часто открывал заветные коробки — полюбоваться своим тонким богатством. И всегда щемило сердце: не то! Нет, не то!

Неужели, чтобы сохранить прекрасное, надо убить в нём душу — жизнь?

Собирал, сушил цветы. Мёртвый гербарий раздражал ещё хуже.

Живопись разрешала мучительный вопрос: не убивая, переносила живую душу в краски, создавала образы красоты.

Академия художеств. Величаво-прекрасный, но холодный запертый на все свои бесчисленные замки и запоры, двери и ворота царский город.

Калейдоскоп заграничных впечатлений. Рим, синее море Неаполя, гондолы и дворцы Венеции.

Париж. Чердачная жизнь Латинского квартала, богема, кабачки Монмартра — все как страницы переведённой с чужого языка, давно прочитанной книги.

Но везде и всюду одно: безумная охота за неуловимым. И везде перед глазами — дикий родной лес, так непохожий на леса и парки Европы. И населяющие его таинственные существа без души, без обличья — родные братья тех, что в парках давно воплощены в прекрасных статуях.

Пришёл отказ от кабаков и богемы, настала жизнь отшельника-аскета. Росло искусство. Но все то же разочарование повторялось: пока пишешь картину, видишь как бы живое яйцо — краски, согретые душой и страстью. Кончен труд — и померкли краски: не удалось им передать самого главного, всегда неуловимого. Осталась холодная, мёртвая скорлупа.

Куда же девается священный пыл творческого порыва? Вытекает, умирает, как живое содержимое яйца?

Нет, так не может быть! И растущий мастер понял: теперь он пьёт содержимое яйца, — питательный источник жизни не пропадает, не всасывается в бесплодную землю. Пусть его картины только мёртвые скорлупки. От картины к картине он становится искусней, краски начинают оживать — скорлупа наполняется таинственной жизнью.

И вдруг опять все исчезало.

Пришёл день: изнеможённый голодом и непосильным трудом, он швырнул кисть в угол и бросился на кровать. А утром взглянул на картину холодными глазами отрёкшегося, сам поражён был тем, что сделал: краски жили, неуловимое воплотилось.

Признание пришло скоро. Писал он все то же: таинственные недра уходящего «до края света» родного леса, лесную сказочную нечисть родного народа, — мечту свою. И его детства мечта вдруг оказалась необходимой чужим людям европейских городов — людям, никогда не видавшим таких лесов.

Пришла слава.

Пожар войны и встречный огонь революции — там, на далёкой родине. Но блестящие парижские салоны держали крепко. Туманилась голова.

Вернулся, когда жизнь на родине была перемолота. Стариком. На готовое.

Приняли. Устроили выставки. Называли непревзойдённым мастером. Но ждали от него ещё чего-то.

Большие годы сказались: устал. Покоя хотелось, покоя прежде всего.

Поехал в родной городишко: отдохнуть, подумать, может быть, начать сначала.

По-прежнему привычно работать не удавалось и здесь.

Давно истлела коллекция птичьих яиц на пыльном чердаке.

Врос в землю родной домишко.

Загородный совхоз заново отремонтировал и выкрасил по указаниям почётного гостя домик в запущенном саду.

Но казавшееся таким желанным одиночество мешает работать. И как это не успел обзавестись семьёй за всю долгую жизнь? Могли бы уж быть внуки. Или хоть маленькая дочь: нежный мостик в новую жизнь. Тёплая забота о ней.

Теперь уже поздно.

Что же черноголовка-то сегодня молчит?

Ах да!..

Выходя из дому на следующее утро, старик в первый раз не взял своего ящика.

Он направился в тёмный угол сада, прямо к частым густым ёлушкам, и стал осторожно раздвигать их руками.

Скоро он нашёл то, что искал: лёгкое гнёздышко, сплетённое из тонких еловых веточек, скреплённых липкими серыми комочками паутины. Паутинки были верный признак, что это гнездо славки-черноголовки; другие не терпят в своём гнезде паутины, а эта нарочно кладёт.

Птенцы уже вывелись. Они были одни и лежали беспомощно голыми комочками, плотно прижавшись друг к другу.

Старик отошёл от гнезда, спрятался за тёмную ель и стал ждать.

Неожиданно из елушек вынырнула черноголовка-мать. Услышав её приближение, сейчас же встрепенулись птенчики. Их толстые слепые головы поднялись на красных, как червячки, шейках, раскрылись большие жёлтые рты — и послышался слабый писк.

Черноголовка торопливо сунула мягкую гусеничку в первый попавшийся рот и сейчас же полетела искать другую.

Долго стоял старик за ёлкой и смотрел на гнездо. Черноголовка прилетала несколько раз и каждый раз — с кормом. И всякий раз при её приближении из гнезда поднимались толстые слепые головки, разевали жадные рты — и слышался голодный писк. Скормив гусеницу, чистоплотная птичка подхватывала жидковатый белый комочек, выпущенный одним из птенцов, торопливо уносила его прочь от гнезда.

— Трудно же тебе одной, мать, — задумчиво сказал старик. — Всех накорми, за каждым прибери.

У старика в привычку вошло ежедневно утром и вечером наведываться к гнезду.

Он хорошо заметил, что Черноголовка никогда не может досыта накормить своих птенцов. Каждый раз они встречали её голодным писком и успокаивались только вечером, когда мать садилась в гнездо сама, обнимала приспущенными крыльями, тёплым своим тельцем. Конечно, они засыпали голодными.

В гнезде их было пятеро, — четыре сильных и один слабенький. Сильные выше тянули головки, они первыми встречали подлетающую с кормом мать, оттирали от неё слабого.

Они быстро росли и крепли, им доставалось больше пищи, потому что Черноголовка в спешке всегда совала корм в первый подвернувшийся клювик.

А слабый птенчик хирел с каждым днём. Он шевелился всё меньше и слабее, пищал все тише — и однажды на глазах у старика уронил голову, затих совсем.

Стоя за елью, старик смотрел, что будет делать мать.

Подлетев к гнезду, Черноголовка сразу заметила, что один из её птенчиков не поднимает навстречу ей головку, не пищит, не просит есть. Тут в первый раз она забыла сунуть гусеничку детям: сама проглотила её. Потом быстро схватила мёртвого птенца в лапки, полетела с ним в кусты и там бросила.

И сейчас же снова помчалась искать корм для других, для живых своих птенчиков.

Старик совсем забросил краски. Целый вечер он потратил на шитье мешка из тряпки, прилаживал его к палке. И весь следующий день ходил, махал этим сачком по траве и кустам, что-то вынимал из него и складывал в большую картонную коробку.

Утром — ещё солнце не взошло — старик неуклюже подкрался с тряпочным своим сачком к ёлушкам — и накрыл их гнездо вместе с птенцами и их матерью. Так в сачке и понёс домой.

Выпущенная в комнате Черноголовка в первую минуту испуганно метнулась в самый тёмный уголок. Потом вдруг стремительно кинулась оттуда в окошко, стукнулась о стекло и, ошеломлённая ударом, упала на подоконник.

Старик между тем осторожно выпростал из мешка гнездо с птенцами, положил его на стол. И птенцы, молчавшие в тёмном и тряском мешке, запищали, полезли из гнезда — вот-вот выпадут.

Услыхав их, Черноголовка сразу встрепенулась. Вспорхнула, залетала по комнате: скорей найти корм и заткнуть им голодные рты детей.

Старик глядел на неё и улыбался: он приготовил птице-матери хороший сюрприз.

Черноголовка без труда нашла то, что ей было надо: рядом с гнездом на столе стояла большая картонная коробка, полная зелёных, коричневых, серых гусениц.

— Получай, мать, — сказал старик. — Теперь сыты будут.

Он взял ящик с красками, вышел и плотно притворил за собой дверь.

Но не работалось старику и в этот день: мешали мысли. И писать хотелось уж не пейзажи, а тоненькую, тёплую, подвижную птичку, всю серую, с чёрно-бурой головкой. Все думал о том, как осчастливил он её и четырёх её беспомощных птенчиков, наверно, без него обречённых на голодную смерть. И с умилением почувствовал, как ширится, стучит в груди его сердце — доброе, любвеобильное человеческое сердце.

Не терпелось поделиться с кем-нибудь своей радостью.

И когда подплыла незнакомка, он первый её приветствовал и сказал:

— А я, знаете, взял себе на воспитание птенцов.

Незнакомка остановила лодку.

— Каких?

— Славки-черноголовки.

— О, это нежная птичка. Большой уход нужен. Есть ли у вас все необходимое? Муравьиные куколки, деревянный пинцетик? Я сегодня же все привезу вам сюда, можно?

Старик видел, что ей хочется сделать ему приятное, и подумал: «Отзывчивая всё-таки».

— Благодарю, — сказал он. — У меня птенчиков их мать кормит. Никаких пинцетов не надо.

— Мать? Как же это вы… — начала незнакомка, но, спохватившись, что вопрос может показаться назойливым, перебила сама себя: — Впрочем, муравьиные-то куколки все равно нужны. Не добывать же их вам самому. Я привезу.

— Ну, спасибо. Привезите. Пока корм у меня есть.

— Сейчас привезу. У нас много.

Тепло на этот раз простился с незнакомкой художник. После полудня сложил свой ящик и, торопливо шагая, направился к дому.

Он подошёл к окошку и стал глядеть через стекло.

В гнезде был один только птенчик. Черноголовка сидела на краю гнезда с гусеничкой в клюве, но птенчик не тянулся к ней, не разевал жёлтого рта, не пищал. Из клюва у него торчал кончик недоеденной гусеницы. Птенчик спал.

И черноголовка-мать, сидя около него, вдруг проглотила принесённую ему гусеницу. Как тогда, в елушках, когда затих первый птенчик.

Старик взошёл на крыльцо и открыл дверь.

Мимо него, весело цвирикнув, пролетела из избы Черноголовка, скрылась за деревьями. Старик поспешно вошёл в дом.

Там он увидел пустое гнездо и всех четверых птенчиков — на полу. У каждого из них торчал из клюва кончик недоеденной гусеницы.

Старик схватился за сердце.

В дверь постучали.

— Войдите, — сказал он тихо.

С коробкой в руках вошла незнакомка.

Старик молча показал ей на птенцов. Она подошла, собрала их всех — маленьких, мёртвых, с выпяченными голыми животиками — к себе на ладонь. Подержала и задумчиво положила в гнездо.

— Все понятно, — сказала она, помолчав. — Черноголовка перекормила птенцов. Они были так сыты, что и не шевелились. А какой же это птенчик, если он не тянется навстречу матери, не пищит, не просит есть? Птичка и приняла их за мёртвых.

Старик растерянно слушал.

— С этими чудаками строго надо. По расписанию. — Незнакомка сдвинула чёрные брови. Но вдруг не выдержала, вся осветилась доброй улыбкой. — Как с грудными.

«Она знает, — думал художник. — Она вошла в их жизнь, понимает их. Это не то, что… писать их красками».

Он чувствовал себя побеждённым и даже в чем-то виноватым перед ней. А она продолжала:

— Я с ними много возилась, умею с ними. А знаете — почему? — спросила с какой-то детской резвостью, вскинув голову и устремив на художника сияющий взгляд. — Потому что вы научили меня любить их. С детства знаю ваши картины. Такой у вас всегда лес замечательный: таинственный, одухотворённый. И птицы, и звери, и чертенятки разные. Я ещё маленькой оторваться не могла. А потом мечтаю: «Вырасту большая, буду в лесу жить, буду всем им, смешным, мать». Вот и пошла на биофак. — И неожиданно робко попросила: — Покажите мне, что вы там на озере писали?

Ожил вдруг старик. Засуетился.

— Я сейчас… Я с большим удовольствием вам…

И они подружились.

Так вместо картины «Без человека» написал старый прославленный мастер-пейзажист свой первый замечательный портрет.